Я заметил, как у Светланы Ивановны чуть дрожат пальцы, когда она ставила на стол банку с огурцами. Раньше мне казалось, что в этом движении проявляется её строгость — «Вот, ешьте моё, правильное». Теперь же я увидел сомнение. Казалось, она предлагает то единственное, в чём ощущала уверенность — свои домашние заготовки.
Когда она вошла в гостиную, я увидел, как она украдкой бросила быстрый взгляд на книжную полку. Раньше я полагал, что она ищет пыль. Но я проследил её взгляд, который остановился на маленькой фоторамке: молодой улыбающийся мужчина обнимает молодую Тамару. Это был отец Ольги, Алексей. Он ушёл из жизни около десяти лет назад. Я почти не помнил его. А она смотрела на эту фотографию каждый раз, заходя в нашу квартиру. И на её лице на мгновение появлялось выражение такой беззащитной грусти, что у меня что-то ёкнуло внутри.
Во время обеда я внимательно слушал. Не просто ждал своей очереди вставить слово, а прислушивался к интонациям. Её знаменитое «А обои-то вы так и не переклеили?» сегодня прозвучало по-другому. В нём отсутствовал упрёк. Там звучала… тревога. Скрытый вопрос: «А у вас всё в порядке с финансами? Вы справляетесь?». Она принадлежала к поколению, для которого свежий ремонт был главным признаком стабильности и благополучия.
Я наблюдал за её руками. Руки пожилой женщины, с узловатыми суставами, поражёнными артритом, и с въевшейся землёй под ногтями, которую не удаётся отмыть после работы на даче. Этими руками она пропалывала грядки, закручивала банки и вязала эти нелепые свитеры. Часами, петля за петлёй. Не чтобы меня раздражать. А зачем же?
Когда она вручала мне очередной свитер, я впервые не обратил внимание на его безобразный вид. Я встретил её взгляд. Она смотрела на меня с надеждой и страхом одновременно. Как ребёнок, показывающий рисунок и боящийся насмешек. Она ожидала не просто «спасибо». Ей нужно было принять её заботу, пусть и неуклюжую, старомодную.
Вечером, когда они ждали такси, я заметил, как она тихо поправляет Ольге волосы. Так, как поправляют маленькой девочке. А потом, когда Ольга отворачивалась, она глубоко вздыхала. В этом вздохе было всё: и материнская любовь, и тревога за дочь, и ощущение собственной ненужности, и одиночество, которое наваливается, когда дети вырастают, а рядом нет спутника жизни.
В тот день я не произнёс ничего особенного. Но перед сном впервые думал не о том, как выбраться из этого замкнутого круга. Я размышлял о Светлане Ивановне. О женщине, которую, казалось, знал много лет, но которую впервые увидел настоящей сегодня. И на следующее утро, когда прозвучал будильник, я не ощутил отчаяния. Меня охватило любопытство. Мне хотелось узнать больше.
***
Вооружившись новыми знаниями, я превратил временную тюрьму в лабораторию для изучения одного человека. Каждый новый день становился возможностью задать правильный вопрос, потянуть за ниточку. Я начал собирать пазл под названием «Светлана Ивановна».
«Светлана Ивановна, расскажите, как вы с Алексеем Петровичем познакомились?» — спросил я однажды за обедом, когда она снова взглянула на фотографию. Она удивилась. В нашей семье не принято было говорить о покойном муже. Ольга считала, что это огорчает маму. Но я увидел в её глазах не грусть, а тёплый огонёк. «Ой, Игорь… это было давно. В парке, на танцах. Он тогда меня вальсу учил, а сам на ногу наступил», — впервые за долгие дни она искренне улыбнулась, по-девичьи.
В другой раз я спросил о её работе. Помнил, что она была инженером на заводе. «Какая там инженерия, — отмахнулась она. — В конструкторском бюро чертежи перерисовывала. Скучная работа. Я ведь хотела в театральный поступать. Не прошла по конкурсу». Театр! Светлана Ивановна, которая критикует обои и вяжет свитеры, мечтала стать актрисой. Эта деталь перевернула у меня всё. Её громкий голос, любовь быть в центре внимания, немного театральные манеры — всё это было отголосками той несбывшейся мечты.
Петля за петлёй я узнавал новые подробности. Что она обожает старые советские комедии, но смотрит их одна, потому что «Ольге некогда, а самой скучно». Что она не выносит кабачки, но сажает их ежегодно, потому что Алексей Петрович их очень любил. Что тётя Нина — не просто соседка, а единственная подруга с юности, которую она постоянно тянет с собой, боясь, что та поедет к нам одна и покажется навязчивой.
И наконец, я приблизился к главному — к свитерам. «Светлана Ивановна, почему вы вяжете? Это же такой труд», — спросил я, рассматривая очередной ядовито-зеленый шедевр. Она смутилась. «Руки надо занять чем-то. Когда вяжешь, дурные мысли не лезут. А этот узор… — она замялась, — Вите моему нравился. У него был такой шарф. Говорил, что ромбы приносят стабильность».
Я почувствовал словно удар током. Стабильность. То, чего она тайно желала для нас, для своей дочери. То, что потеряла со смертью мужа. Эти безобразные, колючие свитеры с нелепыми ромбами были не упрёком моему вкусу. Это было её неуклюжее, отчаянное заклинание. Её способ сказать: «Я хочу, чтобы у вас всё было хорошо, крепко, стабильно. Как у нас с отцом». Она дарила мне не предмет. Она дарила своё самое сокровенное желание, свой оберег.
Однажды, копаясь на антресолях в поисках чего-то, я наткнулся на старый фотоальбом. Её альбом, который она когда-то привезла и забыла. Я сел на пол и начал перелистывать страницы. Вот молодая Тамара с огромными бантами. Вот она со студенческим отрядом на картошке. Вот они с Алексеем на свадьбе — счастливые, молодые. А вот фотография, от которой у меня перехватило дыхание: молодой Алексей Петрович стоит, облокотившись на «Москвич», в свитере. Свитере с такими же коричневыми ромбами на зелёном фоне.
Я сидел на полу, окружённый пылью, смотрел на эту старую фотографию и ощущал, как рушится стена сарказма и раздражения, которую строил годами. Передо мной не была «тёща», не карикатура из анекдотов. Передо мной была история жизни. История любви, утрат, несбывшихся надежд и отчаянной, неуклюжей заботы. Мне стало стыдно. Стыдно за каждый косой взгляд, за каждую язвительную шутку, за каждый свитер, брошенный на антресоль.
Петля ещё не разомкнулась. Но я уже не хотел из неё убегать. Я хотел прожить этот день снова. Но прожить его правильно.
***
Теперь у меня были все ноты. Оставалось лишь сложить их в истинную мелодию. Не фальшивую, как в «идеальном сценарии», и не какофонию, возникшую во время бунта. А настоящую, искреннюю.