На большинстве снимков она либо сидела в сторонке, либо уставилась в окно, пока остальные дети водили хороводы и смеялись.
Я потянулась за альбомом — смотреть на эти фотографии было тяжело. Внутри поднималась волна вины: я слишком мало была рядом с ней, поглощённая борьбой за выживание после развода.
— Не стоит, — Богдан мягко остановил мою руку, не отрывая взгляда от изображения.
На снимке Оксанка сидела на качелях, опустив голову. По щеке размазано что-то тёмное — то ли грязь, то ли тушь. Разобрать уже невозможно. Она выглядела совершенно потерянной. Одинокий ребёнок, забытый всеми.
Богдан провёл пальцем по её лицу на фото. Его зрачки расширились, дыхание стало глубже, а губы изогнулись в странной полуулыбке — не доброй, скорее самодовольной.
— Вот она здесь настоящая.
— Ей здесь плохо, Богдан, — резко произнесла я. — Мы тогда только переехали, и в новой школе её травили. Она каждый день приходила домой в слезах.
Он наконец посмотрел мне в глаза. Но вместо сочувствия к детской боли я увидела восхищение.
— Я знаю, — ответил он спокойно. — Мне всегда нравились грустные девочки. В них есть особая глубина… Когда они плачут — они живые по-настоящему. А счастье делает их пустыми внутри. Страдание наполняет их смыслом.
