Её жар постепенно спадал, и на место хмельного безрассудства приходили тяжёлые, трезвые мысли. Одно дело — прятаться с доверчивой почтальоншей среди пахучих луговых трав, целовать её под шум дождя и обещать невозможное. И совсем другое — везти её с собой в большой город, где у него самого не было ни прочной опоры, ни отдельного угла, ни нужных знакомств. В Полтаве Иван ютился в рабочем общежитии где-то на окраине и сам едва держался на плаву.
В голову лезли постыдные, мелкие соображения, от которых он злился на самого себя, но отогнать их не мог. «Деревенская девчонка, всю жизнь письма по хатам носила, дальше райцентра толком нигде не бывала. Что она станет делать рядом со мной? Перед товарищами неловко будет». Он вспоминал её простенькие платья, робость в чужой компании, растерянный взгляд, когда рядом появлялись незнакомые люди, и всё яснее понимал: взять Юлию с собой он не решится.
Окончательно всё решилось перед самым рассветом, в ночь на день отъезда. Иван так и не лёг. Он сидел на крыльце, одну за другой курил папиросы и смотрел в низкое серое небо, будто ждал от него оправдания. В конце концов он выбрал самый малодушный путь — уехать тайком, без прощания. Сбежать, лишь бы не видеть её слёз и не слышать вопросов. Ему казалось, что так будет проще всем. Собственную совесть он уговаривал грубо, почти с раздражением: «Переболит. Молодая, красивая, найдёт себе кого-нибудь — тракториста, кладовщика, да хоть шофёра. Зачем ей я?»
Ещё затемно он забрался на попутную подводу, которая шла к станции. Матери оставил невнятное объяснение: мол, срочно вызывают на работу, задерживаться нельзя. О Юлии в доме никто не спросил. Родители решили, что сын просто коротал вечера с местной девушкой, как это бывает у молодых.
Только сама тихая почтальонша, прибежавшая утром с заказным письмом для соседей, сразу всё поняла. Распахнутые ворота, пустой двор, следы поспешных сборов — этого оказалось достаточно. Она остановилась у плетня, крепко зажав в кулаке край синего платка. Ветер выбивал из-под косынки светлые пряди и трепал их у висков. Юлия не закричала и даже не заплакала. Лишь лицо её стало почти белым. Потом она медленно развернулась и пошла прочь, а тяжёлая почтовая сумка, раскачиваясь у бедра, сбивала головки придорожных одуванчиков.
Спустя три месяца, когда поля уже лежали под первым плотным снегом, Юлия поняла, что носит ребёнка.
К Марине Викторовне она пришла в феврале. Мороз разрисовал оконные стёкла узорами, похожими на сказочные ветви, а в доме пахло кислой капустой, щами и лампадным маслом. Юлия остановилась в сенях и даже валенки снимать не стала, будто заранее знала: надолго её здесь не задержат.
— Тётя Марина, — сказала она негромко, но без дрожи в голосе. — Дайте мне адрес Ивана. Мне нужно ему написать. Это касается уже не только меня.
Мать Ивана плотно сжала губы. Она прекрасно понимала, что сын уехал, не сказав этой девушке ни слова, и дурное предчувствие кольнуло её сразу. Женское чутьё подсказывало: приход Юлии может разрушить то благополучие, которое Иван будто бы начал строить в далёкой Полтаве. Сына Марина Викторовна обожала слепо и убеждённо считала, что любая девушка из Богуслава станет для такого видного парня обузой, камнем на шее.
— Адрес я тебе не дам, Юлия, — произнесла она сухо. — Что там между вами было, мне неизвестно. Сын мой на серьёзной работе, поднимается, люди его ценят. А если есть что сообщить, я сама ему напишу. Ты лучше дома сиди и не ходи по чужим порогам, не разноси стыд на всю округу.
В тот же вечер Марина Викторовна села за письмо. Писала долго, сердито, так сильно вдавливая перо в бумагу, что на листе расползались чернильные кляксы, а местами он даже рвался. Ответ пришёл только через месяц. Несколько коротких строк Ивана добили Юлию окончательно. Он писал матери, что знать не знает, от кого девушка забеременела; что рассказывал ей о своей знакомой в городе, и, может, Юлия теперь мстит ему от злости; что адрес давать нельзя, потому что он не намерен ломать себе жизнь.
Старшие в семье Ивана на этом закрыли разговор. Когда к ним пришла мать Юлии, Надежда Ивановна, измученная слезами, пересудами и бессонными ночами женщина с натруженными тяжёлыми руками, Марина Викторовна только развела пальцами, унизанными дешёвыми колечками.
— Он у меня не в кармане лежит, Надежда, — сказала она почти равнодушно. — Взрослый человек, сам себе хозяин. Мы ему не указ. А твоей дочери раньше надо было головой думать, с кем по вечерам гуляет. Нет человека рядом — и спросить не с кого.
Надежда Ивановна вернулась домой мрачнее грозовой тучи, но Юлии правды пересказывать не стала. Просто налила ей крепкого горячего чая, подсела на край кровати и осторожно накрыла ладонью её руку.
— Ничего, доченька, — тихо проговорила она. — Сами поднимем. Не таких бед переживали. И ты ещё встретишь того, кто полюбит тебя вместе с ребёнком. А этот… — она устало махнула рукой в сторону тёмного окна. — Пусть живёт, как совесть позволит.
Юлия смотрела то на дрожащий огонёк лампадки, то на синий платок, бережно сложенный в маленькой шкатулке, и молчала. Другого человека она так и не встретила. Не потому, что никто не мог полюбить её. Просто её душа будто заснула, убаюканная единственной иллюзией, такой сильной и болезненной, что для настоящей жизни в ней уже не осталось места.
Часть третья. Кресты у дороги
Годы уходили один за другим. Менялись вывески, переименовывались улицы, а посёлок Богуслав постепенно сросся с разросшимся райцентром и стал его частью. Родители Ивана продали старый дом. Сначала перебрались на окраину Полтавы, а потом, как судачили соседки у колодца, и вовсе подались вслед за сыном на север — туда, где, по слухам, водились большие заработки.
Юлия замуж так и не вышла. Она родила девочку и назвала её Полиной — именем красивым, звонким, будто нарочно не похожим на серую повседневность вокруг. После появления ребёнка в доме Юлии воцарилась особая тишина — не пустая, а натянутая, звенящая, как тонкая струна. Бабушка Надежда души не чаяла во внучке. Юлия же продолжала служить на почте и со временем стала начальницей отделения: за долгие годы честной, безупречной работы её наконец повысили. Только новая должность не смогла залечить то, что разрушалось внутри.
Втайне от матери Юлия начала пить настойку боярышника. Сначала несколько глотков помогали ей заснуть. Потом — хотя бы ненадолго перестать думать о человеке, который вычеркнул её из своей жизни так легко, словно исправил ошибку в журнале. Она гасла незаметно, день за днём, подточенная невысказанной обидой и странной, упрямой любовью, которую несла через годы, как носят на груди иконку, давно уже не умея молиться. Синий платок цвета густого индиго Юлия доставала на каждый праздник, повязывала бережно, но сама рядом с ним казалась всё бледнее, тоньше, прозрачнее.
— Зачем ты хранишь эту тряпку? — сердилась Надежда Ивановна, застав дочь за тем, как та разглаживает поблёкший шёлк. — Да его бы на мусорке сжечь надо, как гадюку, что тебя ужалила.
— Это не просто платок, мама, — ровно отвечала Юлия, глядя куда-то мимо стены. — Это моя жизнь. У меня в ней, кроме Полины и этого платка, ничего по-настоящему и не было.
Полина росла серьёзным, внимательным ребёнком. У неё были светло-серые глаза, прозрачные, как вода в роднике, и тёмные отцовские брови вразлёт. Тайна её появления на свет висела в доме невидимой занавеской. Об отце здесь не говорили дурно, но и добрым словом его не поминали. Лишь однажды, когда Полина всё-таки спросила о нём, Юлия посадила дочь напротив себя и произнесла странные, запомнившиеся на всю жизнь слова:
— Твой отец однажды подарил мне целое небо. А потом ушёл, и это небо рухнуло. Но ты — самая светлая звезда, которая после него осталась. Поэтому не спрашивай о плохом.
