В четверг под утро я вернулась домой после ночной смены и первым делом увидела на экране телефона четырнадцать пропущенных вызовов. Все — от мамы. Самый ранний был ещё в десять вечера, последний — около половины третьего ночи.
Я скинула обувь, сняла куртку и привычно повесила её на спинку стула. Вешалка в коридоре сломалась ещё прошлой зимой, а до новой у меня всё никак не доходили руки. На кухне я включила старый белый чайник — пластиковый, с облезшей краской на ручке, но всё ещё живой.
Четырнадцать звонков подряд. Просто так мама так не делает. Она вообще не любила долгих разговоров: если звонила, то обычно один раз, коротко говорила, что ей нужно, и сразу прощалась.
А тут — четырнадцать. Значит, она сидела рядом с телефоном и снова набирала мой номер, не дождавшись ответа. Я же не могла поднять трубку. В диспетчерской за личные разговоры штрафуют без предупреждений. На смене перед тобой два планшета, в ухе гарнитура, и любая минута невнимательности может дорого обойтись.
Я сделала глоток слишком горячего чая, обожгла губы и всё-таки перезвонила.

Мама ответила почти мгновенно, будто всё это время держала телефон в руке.
— Ну наконец-то, — произнесла она не сердито, а с каким-то сухим спокойствием. — Ты вообще когда спишь? В час ночи тебя нет, в два нет, в три тоже…
— Мам, я была на работе. Ночная смена.
— Вот именно об этом я и хочу поговорить.
Внутри у меня сразу всё сжалось. Такой тон я знала с детства. Мама включала его всякий раз, когда собиралась сообщить что-то неприятное. То, что я наверняка не захочу слушать, но всё равно услышу, потому что она «мать и лучше понимает».
Этот голос я помнила лет с пяти, когда вместо обещанной поездки к морю нас повезли к тёте в Полтаву. Потом — в пятнадцать, когда одноклассник толкнул меня на перемене, а мама только сказала, что сама виновата и нечего было лезть под ноги.
И в двадцать два я снова услышала тот же тон, когда приехала из общежития после первой сессии. Тогда она спросила: «Ну что, так и будешь учиться или уже нормального мужчину нашла?»
Мужчину я тогда не нашла. Потом тоже. И сейчас, в сорок два года, рядом со мной никого не было. Ни мужа, ни детей. Даже кошки не осталось: прежняя умерла от старости три года назад, а новую я так и не решилась взять.
— Приезжай сегодня, — сказала мама. — После работы.
— Мам, я только с ночной. Я вымоталась. Может, в выходные?
— В выходные Марина с Андреем едут в Луцк на ярмарку. А я одна с Дмитрием не справлюсь.
Дмитрий — мой племянник, сын моей сестры Марины. Ему было всего восемь месяцев. За всё это время я видела его дважды. Первый раз — в день выписки, когда заскочила в роддом минут на десять, передала конверт с деньгами и упаковку подгузников. Второй — на семейном застолье, где я сидела за столом, поглядывала на часы и мысленно отсчитывала минуты до своей смены.
Для меня Дмитрий был просто младенцем. Обычным: громким, пахнущим молоком, детским кремом и чем-то тёплым, домашним. Никакого особого умиления я не чувствовала. Родился — хорошо. Но какое отношение всё это имело ко мне, я искренне не понимала.
— Тогда говори сейчас по телефону, — предложила я.
— Нет, по телефону это не обсуждается. Ты должна приехать и посмотреть мне в глаза.
Я помолчала пару секунд, хотя уже понимала, что спор бесполезен.
— Ладно, буду. Часам к семи.
Мама жила в Сумах, в двухкомнатной квартире на первом этаже. Дом был старый, панельный, из тех, что когда-то строили для работников завода. Сам завод давно закрыли, а дом всё ещё стоял — облупленный, серый, с кривыми подъездами и вечно пахнущим сыростью подвалом.
Квартира досталась нашей семье от бабушки по отцовской линии. Когда бабушки не стало, мама оформила наследство на себя, а позже переписала жильё на Марину. Тогда я не удержалась и спросила, почему квартира не оформлена на нас обеих. Мама ответила не сразу, но её объяснение я запомнила очень хорошо.
