И тут я заметила, что именно он так бережно, почти болезненно сжимает в ладони. Между его огрубевших, перепачканных опилками пальцев виднелся уголок старой карточки. Бумага пожелтела от времени, края её загнулись, словно её не раз держали во влажных руках. Я наклонилась ближе — и по спине пробежал холод.
С фотографии смотрела я. Совсем юная, восемнадцатилетняя, с нелепыми бантами в волосах и открытой, беззаботной улыбкой. Тот самый снимок, который когда‑то вручила ему на нашу первую годовщину, написав сзади глупую, как мне теперь казалось, клятву: «Твоя навсегда».
Карточка была истёрта почти до прозрачности, как будто её доставали из кармана снова и снова, год за годом. Но не это заставило меня замолчать. На краю стола лежал крошечный детский ботинок — синий, потёртый, такой маленький, что помещался в его широкой ладони.
— Тарас… что это? — мой голос неожиданно сорвался. Вся насмешливая уверенность исчезла, будто её и не было.
Он резко убрал фотографию во внутренний карман куртки, а ботиночек накрыл рукой, прикрывая его так, словно это была драгоценность.
— Тебе не стоит в это вникать, Оксана, — глухо произнёс он. — Возвращайся в свой город. У тебя — своя дорога. У меня… своя.
Он поднялся, бросил на стол несколько смятых гривен и, слегка прихрамывая, направился к двери. Я осталась одна среди запаха дешёвой еды и сырости, глядя на давно остывший чай. Мой дорогой костюм вдруг показался чужим, тесным, а блестящий кроссовер на трассе — бессмысленной грудой металла.
В голове настойчиво звучало одно: зачем он хранит мой снимок? И кому принадлежит этот детский ботинок, который он оберегает так, будто в нём заключена вся его жизнь?
Стало ясно одно — за пятнадцать лет произошло что‑то страшное. Пока я строила карьеру, карабкалась вверх, в его мире, похоже, всё рухнуло. И уехать, не узнав правды, я уже не могла.
Я выбежала под проливной дождь, забыв о кожаном плаще и каблуках. Машина сиротливо стояла на обочине, но сейчас меня волновало не это. Впереди, в тусклом свете фонарей, сутулая фигура Тараса сворачивала к старым рабочим баракам.
— Тарас! Подожди! — крикнула я, чувствуя, как голос ломается.
Он остановился, но не оглянулся. Я догнала его, задыхаясь. Дождь стекал по лицу, тушь растекалась по щекам, но образ успешной женщины уже не имел значения.
— Чей это ботинок? — выдохнула я. — И почему ты всё ещё носишь мою фотографию? Ты ведь должен был избавиться от неё в тот день, когда я уехала!
Он медленно повернулся. Свет фонаря выхватывал из темноты резкие тени на его лице.
— Ненависть — роскошь, Оксана, — тихо сказал он. — У меня нет ни сил, ни времени её лелеять. А фотография… напоминает о том, кем я был, пока всё не превратилось в пепел. Когда ещё казалось, что труд и любовь что‑то значат.
Он снова двинулся вперёд, и я пошла за ним. Мы вошли в старый подъезд с облупленными стенами и запахом сырости. На третьем этаже он отпер тяжёлую металлическую дверь.
— Раз уж пришла — заходи. Только не жди комфорта. Я не готовился к визитам из другого мира.
Комната оказалась тесной, но аккуратной. На столе — стопка потрёпанных книг, паяльник, инструменты. И второй такой же синий ботиночек. Пара. У стены — маленькая кроватка, аккуратно застеленная серым одеялом. Но в квартире стояла тревожная тишина. Ни детского смеха, ни плача.
— Где ребёнок? — почти неслышно спросила я, глядя на пустую кроватку.
Тарас подошёл к плите и поставил на неё старый чайник. Я заметила, как дрожат его руки.
— Его з…
