Потом глухо хлопнула входная дверь. В прихожей ещё какое-то время держался аромат её парфюма — приторный, ландышевый, совершенно чужой. На полу валялись несколько розовых лепестков, осыпавшихся с букета.
После их ухода тишина словно загустела. Я слышала, как стучит кровь — в висках, в запястьях, даже в пальцах, которыми всё ещё держалась за спинку стула.
Андрей остался сидеть за праздничным столом. Лицо у него покрылось неровными красными пятнами. Манжета рубашки промокла. Бокал перед ним был пуст. Даже перстень на мизинце будто потускнел — хотя, может, мне это только показалось.
— Марина, — наконец выдавил он. — Ты… знала?
— Знала.
— И поэтому позвала сюда этого парня?
— Да. Пригласила.
Его брат Дмитрий откинулся на спинку стула и тихо присвистнул. Светлана, жена Дмитрия, закрыла рот ладонью. Татьяна Михайловна уставилась в свою тарелку. Елена Викторовна молча налила себе воды. Мать Андрея поднялась, взяла сумку и вышла на балкон. Дверь за ней коротко щёлкнула.
Ольга наполнила свой бокал вином и посмотрела на меня.
— Я ведь давно тебе это говорила, — негромко произнесла она.
— Помню.
Я подошла к столу, взяла нож и начала резать торт. Спокойно. Ровно. Без дрожи в руках. Белые мастичные цифры «25» под лезвием треснули и разошлись на две части.
Я отрезала четыре куска. Один положила на тарелку и поставила перед Андреем.
— Вот. За двадцать пять лет — вполне щедро. Забирай свою долю и уходи.
Он переводил взгляд с торта на расколотую мастику, потом на меня. Глаза у него были влажные и красные, но не от слёз. От выпитого вина. И, наверное, от стыда.
— Марина, я не так хотел… Я думал, мы сможем поговорить по-человечески. Думал, ты поймёшь.
— Я поняла, — ответила я всё тем же ровным голосом. — Двадцать пять лет ты ел то, что я готовила. Носил рубашки, которые я гладила через день. Если посчитать — примерно четыре с половиной тысячи. Ездил на машине, за которую платила я. Сто тридцать раз я отвозила твою мать к врачам, пока ты был на работе. Или говорил, что на работе. А сегодня ты встал перед моими друзьями, коллегами и родственниками и объявил, что любишь другую женщину. Только эта другая, — я отрезала кусок уже себе и переложила на тарелку, — держала тебя где-то «сбоку».
Нож звякнул о фарфор.
Я попробовала торт. Сладкий, ванильный, с хрустящей мастикой. Три дня возни. Надо признать, получился он хорошо.
Андрей постоял ещё несколько секунд. Потом снял с вешалки пиджак. На животе блеснули пуговицы. На торт он больше не взглянул. На мать, плакавшую за балконной дверью, тоже. Просто вышел.
Дверь за ним закрылась неожиданно тихо. Потом щёлкнул замок. И всё закончилось.
Я опустилась на его стул. Сиденье ещё хранило тепло. Передо мной на скатерти расплывалось винное пятно. Тарелка с куском торта так и стояла нетронутой.
Никто из гостей не произносил ни слова. С балкона доносился приглушённый плач матери Андрея — она всхлипывала тихо, в ладонь, но через стекло всё равно было слышно.
Ольга придвинула ко мне бокал.
— Выпей. Ты это заслужила.
Я послушалась. Вино оказалось сухим, терпким, с лёгким оттенком чёрной смородины. Хорошее. Я сама его выбирала.
Гости задержались ещё минут на тридцать. Уходили осторожно, почти бесшумно, обнимая меня в прихожей. Дмитрий сказал:
— Держись, Марина. Ты крепкая.
Татьяна Михайловна взяла мою руку в обе свои ладони и сжала:
— Ты всё правильно сделала.
Светлана ничего не сказала, только крепко обняла. Елена Викторовна молча погладила меня по плечу.
Мать Андрея прошла мимо, не подняв глаз. Ни слова. После неё в прихожей ещё долго висел запах «Красной Москвы».
Я закрыла дверь на замок и вернулась на кухню. Сняла с платья брошь, положила её на стол — рядом с недоеденным тортом и бордовой свечой, догоревшей почти до самого основания. Фитиль ещё тонко дымился.
Бабушка носила эту брошь пятьдесят лет. Мне хватило двадцати пяти.
Минуло три недели.
Андрей теперь живёт у матери. Звонит мне каждый день — утром и вечером, будто по расписанию. Повторяет: «прости», «я был идиотом», «давай спокойно поговорим». Я слушаю. Иногда говорю только одно:
— Документы у нотариуса. Подпишешь, когда созреешь.
После этого он кладёт трубку.
Про Алину мне рассказала Ольга — через общих знакомых. В тот же вечер она рассталась с Максимом. Или Максим с ней, точно не знаю. Подробностей я не выясняла и не хочу. На звонки Андрея она не отвечает. Первые дни он ей названивал — его мать случайно проболталась Дмитрию, Дмитрий передал Светлане, а Светлана уже мне.
Родственники раскололись на два лагеря. Сестра Андрея написала мне: «Ты опозорила брата при всех. С мужчиной так нельзя. Ему и так тяжело, а ты устроила представление». Моя племянница тут же ответила в общем чате: «А двадцать пять лет на себе всё тащить — это не представление?»
В школе коллеги теперь здороваются со мной как-то по-другому. Теплее, что ли. Хотя, может, я сама это придумываю.
По вечерам я мою посуду. Ту самую, юбилейную. Восемнадцать тарелок. На одной до сих пор осталось бледно-розовое пятно от красного вина. Я замачивала её с содой, тёрла губкой — бесполезно, след не исчезает.
Иногда достаю из комода бабушкину брошь. Держу её в пальцах, поворачиваю туда-сюда. Бирюза холодная и гладкая. И думаю: может, надо было иначе? Собрать его вещи в чемодан, выставить у порога. Поговорить с ним наедине. Без Максима. Без гостей. Без торта, разрезанного на четверти.
Может, и правда надо было.
Но были эти двадцать пять лет. Четыре с половиной тысячи выглаженных рубашек. Сто тридцать поездок к его матери. Сорок семь тысяч на юбилей, который ему самому оказался совершенно не нужен.
Я перегнула палку с этим спектаклем? Или двадцать пять лет — достаточный срок, чтобы наконец перестать молчать?
